– Будь проклят ты, акушер Ротшильд!
А Митя в момент прощания матери с мужем сидел на кухне, пил стаканами портвейн «Агдам», впрочем, сильно не пьянея и совершенно не чувствовал жалости ни к убиенному Ивану Сергеевичу, ни тем более к матери, гладящей пухлой рукой разрушенные мозги его батьки.
Когда Петрова уводили, уже по-взрослому, в наручниках, с ударом палкой по почкам, он посмотрел на мать с жалостью, сказал: «Извини, если что не так» – и пошел перед конвоиром, более не оборачиваясь.
И у Катерины взорвалось внутри.
– Сыночка моя, сыночка! – заголосила она, вдруг поняв, что остается одна-одинешенька на этом свете, что не видать ей более мужских ласк, что завянет она с послед-ними месячными и даже сыновних объятий ей не достанет… – Сыночка!..
И бросилась мать к конвоирам в ноги и, вертясь половой тряпкой, заумоляла оставить ей Митеньку, что, мол, ребенок он, что не сможет она перенести два горя сразу, но милиционеры отворачивали от бедной женщины лица и говорили, что не могут отпустить Петрова, убийца он, отцеубийца!
– Не отец он ему был! – закричала Катерина в по-следней надежде. – Не было у них крови общей! Защищался Митенька от унижений отчима!
Сын замедлил шаг и обернулся к матери.
– Да какие же унижения, мам? Батька хороший мужик был. Просто повздорили малость…
– И ты отца топором по башке! – не выдержал конвоир.
– А что, по ногам? – спросил Митя.
На сей раз он получил сильный удар по почкам и, свернувшись вдвое, вылетел из квартиры.
Катерина лишилась чувств и с грохотом свалилась на пол. Причем халат ее вовсе распахнулся, показав белому свету не очень привлекательное тело, которое, впрочем, любил Иван Сергеевич…
Приговоренный ранее условно Петров получил по совокупности десять лет. А поскольку ему не исполнилось еще шестнадцати, отбывать срок пришлось на детской зоне.
Первые три месяца парня пытались ломать такие же подростки, как и он. Митю били и опять искорежили руку в том же месте, в плечевом суставе. Но Петров слабины не давал и дрался жестоко, используя в бою все средства, вплоть до зубов. Одному из авторитетов он прогрыз бедро до самой артерии. Еще бы миллиметр, и авторитет отправился прямиком на небо. После авторитет долго разглядывал синюю артерию и удивлялся, что из нее вся человеческая кровь может вытечь за полторы минуты.
– Точно? – интересовался он, сплевывая табачную слюну.
– Точно, – подтверждал Митя.
– Откуда знаешь?
– Санитар один рассказывал.
– Значит, если чикнуть перышком, то того?..
– Того…
После этого инцидента Митю перестали трогать, более того, авторитет позвал как-то его ночью к общему столу, на котором помимо закусок стояло несколько фугасов, отливающих зеленым стеклом.
– Пить будешь? – спросили Митю.
– А то.
Сорвали с первой бутылки крышку и плеснули в кружки.
– «Агдам»? – поинтересовался Петров.
– «Три семерки», – ответили ему. – А какая разница?
– Батя мой любил «Агдам».
– Это которого ты топориком кончил?
Митя не ответил и взял со стола кружку, ощутив во рту прилив слюны.
– Ну тогда за помин души папы твоего! – провозгласил авторитет и оскалился. – Душегубец!
Митя выпил до дна. «Три семерки» согрели желудок и сделали голову правильной.
Позже, когда было выпито двенадцать фугасов и выкурено столько же косяков, Митя заснул на нарах и снилось ему, что он грудник, присосавшийся к материнской груди, из которой вместо молока течет чистейший портвейн «Агдам».
Его вырвало на соседа снизу, и тот полночи, матерясь, отмывался в туалете, был засечен надзирателем и избит по полной программе за нарушение режима…
Через два года Петрова перевели на взрослую зону, где он стал простым мужиком. С воли ежевечерне таскали самогон, и в течение восьми лет он потреблял его, словно воду, втайне мечтая о полстакане «Агдама».
Лишь на третьем году лагерей, всего один раз за десять лет, за огромные деньги, скопленные втайне, ему доставили с воли знакомый фугас.
Всех прихлебателей Митя послал на три буквы и наполнил алюминиевую кружку до краев. Только он поднес ее ко рту, только вдохнул масляный аромат, как в барак вошел зам. начальника зоны и, подергивая отмороженным носом, сообщил:
– Слышь, Петров, мать твоя померла!
Митя даже не моргнул. Он опрокинул в себя кружку, выдохнул, зажмурился и отвалился на нары.
– Завтра в карцер! – приказал зам. начальника зоны.
– Фугас изъять? – поинтересовался надзиратель.
– Пусть дожрет. Мать все-таки…
Протрезвел он уже в карцере, когда, студя копчик на бетоне, покрытом изморозью, вдруг вспомнил Катерину. Он вспомнил ее рыжие волосы и поднял руку, как будто хотел дотронуться до материнского запаха. Но рука черпанула пустоты, зато вдоволь – колючей морозом, пахнущей одиночеством и смертью. А еще ему представился Иван Сергеевич, отец, с грустными глазами. И спрашивал батя:
– Ты чего, сынок, топориком меня по голове-то? По лысине? У меня даже волос нету! Митька!..
Петров встал с бетона, размялся, а потом неожиданно сложился пополам, да как побежал, выставив вперед голову, да как треснулся ею о стену, отскочил, будто мячик, и рухнул на пол, окровавленный.
Он валялся почти бессознанным, но лились из похмельных глаз слезы, и сам он не знал, чего это накатило на него море…
А потом срок закончился, отмотавшись до самого кончика.
Его вызвали к начальнику лагеря.
– Скоро? – спросил полковник.
– Чего? – не понял Митя.
– К нам обратно?
– На отца вы моего похожи, – вдруг сказал Петров.
– А я здесь всем как отец! – польщенный, ответил начальник зоны.